Я, как и они, почувствовал бесшумное приближение чего-то недоброго.
Еще издали в дверном проеме неожиданно и тихо открывшейся двери я увидел, как кто-то неуловимой тенью, без единого шороха, приближается к сторожке.
Ближе, ближе. И вдруг портреты все скосили глаза в сторону двери. В их глазах был нечеловеческий ужас.
Нечто, которое приближалось, материализовалось на пороге и ступило в комнату. Это нечто имело вообще-то человеческое подобие. Только шеи не было. Затылок полого переходил в аппрофигиальные концы ключиц, в плечи. И глаз не было, и рта. Просто на этих местах были небольшие углубления. Потому что существо от затылка до стоп было покрыто белой и толстой, как лишайник, длиной сантиметров в семь шерстью.
Существо приближалось в неподвижном воздухе, и портреты переводили полные страха глаза с него на меня.
…И тут я словно разорвал невидимые цепи на руках и ногах, вскочил, прыгнул и, каким-то чудом миновав его, бросился в дверь. Ноги не хотели бежать, и тогда я начал делать прыжки. Так, как это всегда бывает во сне, когда нет сил убежать от погони.
…Конь передо мною. Я взвился на него, не опершись ни ногой на стремя, ни руками на загривок.
Чудо произошло, что ли? Но уже не было замка, костела, плебании. Была та поляна, на которой вынужден был отпустить нас Витовт Ольшанский, и Сташка, да нет, Ганна, рядом, и запутывание следов, подсознательное предчувствие нами чего-то недоброго.
Такое больное, такое тревожное предчувствие какой-то неминуемой, неотвратимой, неясной беды.
Кони бешено мчат. Убиться насмерть, но не свернуть. Вот-вот уже будет река, и челны, и путь к Неману, а там — к свободе.
Вот и челны. Однако их что-то слишком много.
Не те челны.
И, отгораживая нас от челнов, от серебряной чешуи на воде, вытянулся ровной линией конный аршак. Второй конный аршак.
Посланный по воде пересечь нам путь. Сразу посланный по воде, без блуждания в чащобе и запутывания следов.
Тускло отсвечивают при лунном свете стальные и посеребренные латы. Подняты забрала и лица всех в тени, и потому кажутся слепыми или спящими. Свисают со шлемов султаны, волосяные, гривами, и из перьев.
Вырезные поводья отпущены. Ртутный блеск на наконечниках длинных копий, на саблях, на булавах и боевых молотах-клевцах.
Теперь уже не убежишь. Приближается цепь всадников.
— Ну вот. Судьба не была милостивой к нам.
…И тут же какое-то каменное строение, и в него бросают разного размера тюки, мешки, ящики. Они соскальзывают куда-то вниз, как киль по просаленному желобу, когда корабль или ладью спускают на воду. И ночь. Ночь потемневшая: потому что луна вот-вот скроется. А вокруг нас с Гордиславой десяток воинов и Витовт Ольшанский на вороном коне.
— Ну вот, паны радцы, — обращается он к воинам, — вот паны-райцы. Обойдемся без раженья, без судьи и подсудка, без провста, без подскарбия, чтобы тот возвращенные сокровища считал. Пусть вот полежит с ними, пока тут с проверкой этот крятун, вран этот, Станкевич, будет торчать.
Он указывает воинам на нас:
— Совлеките с них ризы.
Одежда падает к нашим ногам, в траву.
— Что, умет? Встретились все же. Ничего, защитник ваш спит. Ой, крепко сонное вино. А вас? Вас я таким напою, что в свое время навеки уснете. Воры и крадла.
— Замолчи ты, воряга, воропрят, — отвечает Валюжинич моими устами. — Предал твой пращур Слуцкого, ограбил и князьев тех, и короля. И ты весь в него. Меня и друзей моих продал, обобрал короля. Так что не хайлал бы ты. Что-то ты ущипливый больно. Вот за тую ущипливость, за насмешку над нами, за вороватость так тебя будут щипать щипцами да клещами, что мясо с костей полетит. Злодейству твоему свидетелей много, а главный — бог.
Он усмехается страшновато:
— Ты не надейся меня так раздразнить, чтобы я тебя на быструю да легкую смерть отправил, да еще и столмаха позвал бы, чтобы он вам погребательную колесницу да гробы сразу смастерил. Не будет этого. Вспомните вы у меня еще прошлогоднюю мякину.
— Пиши строчне, — после паузы обращается он к всаднику со странным цилиндрическим предметом в руке, — ровненько в строку.
Вначале женщину, а потом и меня обхватывают под мышками петлей с каким-то хитроумным узлом и опускают по наклонной плоскости, а потом с какого-то карниза — прямо вниз, в черное отверстие.
Камень у меня под ногами. И тут же дернулась веревка под мышками. Ага, это бортный узел. Дернув, снимаешь петлю с самого высокого сука. Какой-то миг я еще вижу, как двумя змеями мелькнули вверху, в пятне, откуда едва-едва просачивается свет, две веревки.
— Вот так, — долетает сверху голос, — тут вам и ложе, тут вам и жить, и кончиться. Вода там в углу, капает с потолка, там кадка стоит. Видите, я вас — свирепо да люто — не замордовал. И скарб вы в нижней кладовой получили в наследство. И хата роскошная, округле семь саженей. Ну вот, будете вы там сторожами, и живым вас не докликаться.
Вот уже светлое пятно над головами. Слышен глухой звон обожженной плинфы о другую, звон кельмы о камень.
И мрак. И ничего больше. Лишь густой и жирный, как сажа, мрак.
— Ты умрешь через год, — кричу я без надежды, что тот еще меня услышит. — Не позже!
…Я ничего не вижу. И одновременно почему-то вижу, как черный всадник во главе конного аршака выезжает лесной тропинкой на поляну (трое каменщиков тащатся сзади).
Черный вдруг пускает коня рысью, машет рукой.
И тут из дебрей отовсюду выезжают, выскакивают всадники. У них в руках нет пищалей. Удивляться этому нечего, вон, вдалеке, виднеется верхушка костельной звонницы. У них в руках длинные луки из беловежского тисса. Звучно щелкают отпущенные тетивы о кожаные перчатки на левой руке. И роем летят длинные-длинные стрелы с наконечниками, вываренными в отваре хвои, коры и древесины того же тисса. Смертоносные длинные стрелы — «спасения же от них нет».