— Да нет, очень старая. Темная история тут триста с лишним лет назад произошла.
— А кому дело до трехсотлетней истории? — рассмеялся он, явно удивленный.
— Мне.
— Ну, разве что вам. А тут и недавних хватает. Вы бы Шаблыку порасспросили о подполье, о гестапо.
— Спрошу и об этом. Не мне, так другим пригодится. Тем, что для новой истории живут.
— Кгм…
…Обратно я возвращался новой дорогой. В одном месте мне показалось, что в поле за канавой как будто что-то темнеется, я шагнул туда, но не рассчитал и зачерпнул воды выше одного голенища.
Нет, это просто лежал кусок бревна.
— Тьфу ты, черт! — выругался я.
Я подходил уже к Ольшанке, справа от меня неясно виднелись деревья и, темнее ночи, черный силуэт замка. И вдруг я остановился. Резко, как будто неожиданно наткнулся грудью на что-то острое.
В одной из башен замка горел огонь.
Маленький, он в этой тьме казался розово-синим. И когда я сделал несколько шагов вперед, — исчез. А когда я повернул назад — загорелся снова.
«Что такое? Кому понадобилось зажигать огонь в этой темной, мертвой, как гроб, — нет, более мертвой, чем гроб, — хоромине?»
…Во мраке, в заброшенной, давно мертвой башне ровно и зловеще горел огонь. И нельзя было не думать, откуда он и почему горит.
Остро и одиноко горел в ночи огонь…
…Мария Семеновна была все еще в слезах. Я вздохнул, понимая, что придется снова идти в ночь, третьей дорогой. Снял сапоги.
— Дайте, хозяюшка, сухие портянки.
Бог, видимо, услышал мои молитвы. Едва я успел обуть сапоги, как во дворе послышался гул мотора, по окнам пробежал свет от фар, в сенцах раздался топот, а потом дверь распахнулась и на пороге встали фигуры Ничипора Ольшанского и Рыгора Шаблыки, которые вели под руки бренные останки того, что было пару часов тому назад Миколой Чесевичем Зелепущенком, а по прозвищу Вечеркой. Он был мокрый с ног до головы и едва вязал лыко. А за этой троицей шел учитель белорусского языка Михась Иванович Змогитель и только что не переставлял руками «покойничку» ноги.
— Вот, — сказал он, — в кювете нашли.
Хозяйка ахнула, заплакала, в этот раз от радости, и бросилась разувать хозяина, снимать с него плащ, пиджак, брюки.
Общими усилиями мы взвалили его на лежанку, и Мария Семеновна бросилась искать какой-то спиртовой настой, растереть незадачливого муженька.
— Женушка, ты ж мне лучше глотку этим разотри, — бубнил Вечерка.
— Дам, дам. А боже мой. Спасибо вам, люди добрые, что живого ж хотя привезли.
Я посмеивался. Эта незлобивость напомнила мне первую сельскую свадьбу, на которой я присутствовал. Поспать меня тогда отвели в соседнюю хату. Я лежал, а в ушах все еще однотонно гудело одно и то же:
А на сером коне
В яб-ло-ки
Едет в Зосенькин двор
Ми-теч-ка.
Утром, когда я проснулся, в печи пылал огонь, хозяйка ставила в нее горшки. И тут открылась дверь, и два хлопца внесли в хату третьего. Один нес ноги, второй голову (не плечи, а именно голову), а средина свисала самостоятельно и покачивалась, словно гамак. И тогда хозяйка всплеснула руками и совсем без злости, а только с безграничным удивлением протянула:
— А-а сы-но-чек мой! А ты ж говорил, что на своих ногах придешь!
Вариацию того случая я видел перед собой сейчас. Ох, и добрый же наш народ к такому! Я только подумал, что если так будет продолжаться — мне определенно придется съезжать от Вечерки. Хотя бы и к деду Мультану, что ли.
Вечерка ощупывал здоровенные шишки на голове и горестно бормотал:
— Били меня. Ой, били меня!
После мы узнали, что никто его не бил, что они с братом взяли «посошок» перед отправлением автобуса, брат уехал, а Вечерка, вместо того чтобы идти домой, потопал ревизовать свой клуб и несколько раз упал и ударился головой, а потом поплелся домой, хотя его и пытались уложить там на кушетке отдохнуть.
— Шел-шел, — бормотал Вечерка, — очень далеко шел. И в канаву упал… И лежу поперек… как гребля… Воды с одной стороны много, и она через меня пе-ре-ливается, жур-чит… И машины мимо меня с фарами: в-ву-у, в-ву-у. А я руку поднимаю… А они не останавливаются.
— Угм, — произнес Ольшанский, — хорошо, что нас немного занесло и свет на канаву упал. Лежит, действительно, как гребля. И один палец иногда в сторону от кулака отставляет. Это ему казалось — «голосует». В полный рост и всей рукой.
— Так, может, чарочку, людцы вы мои?
— Сегодня не хочется, — сказал Шаблыка.
— А известное же дело, мои дорогие. На такого выпивоху, лохмотника наглядеться, то век не захочешь.
Они ушли. А Вечерка шевелился на лежанке весь красный от растирания и бормотал довольно путано:
— В-ву-у, в-ву-у… А я салютую… А тут тени шли… Две… И остановились… Гомонят… Не видят, что рядом… гребля лежит… Яйца каменные, страшные… Вторая вправо за Северной башней… Яйца…
Бред его был необычайный, но совершенно бессвязный, и я знал, что завтра хозяин даже не вспомнит про свои ночные приключения. Поэтому я принял от Марии Семеновны чарку (меня все же немного знобило от ледяной воды, в которую я угодил) и вышел из хаты, чтобы идти в свою пристройку.
Глухая, как махровая сажа, лежала над Ольшанкой и, казалось, над всем миром ночь. Нигде ни огонька, и только вдали возвышалась сильно усеченной пирамидой освещенная сверху слабым заревом двух костров немая Белая Гора.
Вечером я решил съездить на пару дней домой, но сперва немного полазить по замку и наметить какой-то план действий. Утро снова выдалось свежее, но солнечное. В такое утро хорошо не в подземелье лазать, а сидеть на завалинке, на солнышке, чтоб ветерок не доставал, слушать петухов и думать о том, о сем. Но именно потому мне и надо было лезть. Надо браться за дело всерьез. Надо еще и потому, что так тревожно светил непонятный ночной огонек в башне замка. Второй башне справа от северной. А может, в первой от нее. Я ведь лишь приблизительно установил, в какой.