Сторожка была самой необычной из сторожек, какие мне когда-либо доводилось видеть. Целых две комнаты. И большие.
— Здесь вход отдельный, — сказал дед. — Ни к селу, ни к городу он. Клира поубавилось, вот и отдали мне под сторожку. А вещей разных столько: все непригодное сюда сложили да еще из бывшего дворца собрали и принесли.
Это было в самом деле так. В первой комнате — голландка, топчан, стол и табуретки, а кроме того, еще и поломанная фисгармония, кресло с высокой «бискупской» спинкой, старый буфет черного дерева (стекла в нем отсутствовали, и на полках виднелись кружки, стаканы, чайник, картофель и лук россыпью).
Во второй комнате в углу лежали доски икон и рулоны иконных полотен, стоял стол на «орлиных» ножках (когти орлиной лапы сжимали шары, на которых стол и стоял) и пара кресел-инвалидов.
И в обеих комнатах на стенах висели портреты. Некоторые были порваны, некоторые потемнели до того, что на них почти невозможно было что-нибудь рассмотреть. А посредине одного был круг расплавленной краски — видимо, ставили ведро с кипятком.
Портреты были, может, и не очень художественные, но музейные. На некоторых виднелись латинские надписи или славянская вязь.
— Ксендз сюда перетаскал. Что в хатах купил, что на чердаках нашел.
— Дворец ведь сгорел.
— Э, не так много в том дворце и добра было. Кое-что успели вытащить.
— Куда же оно подавалось?
— А кто знает? Тут перед освобождением такое творилось… А потом, когда немцы удрали, а наши еще не пришли, было еще хуже.
— А что?
— Бовбель-Кулеш разгулялся. И разобрать нельзя было, кто кому голову сворачивает.
— А хорошо тут у вас. Мне бы сюда перебраться.
— Что, вечеринки у Вечерки надоели?
— Да я и сам могу. Но там уже слишком.
— И вот, гляди ты, хороший человек — заведующий клубом — поискать, даром что образования не хватает, а вот привязалась этакая чума — и ничего нельзя поделать.
Вздохнул:
— Надо поговорить с ксендзом. Глядишь, и мне ночью не так скучно будет. Не будешь же всю ночь ходить, иногда и посидеть хочется… Поговорить. А Стасика вам завтра в помощь пришлю. Он — Мультан, а я уже на старости лет начинаю наше уличное прозвище оправдывать — Потеруха. Потеруха старая и есть.
Он проводил меня с костельного погоста.
— Дед, — сказал я, глядя на галерею, — а что это про женщину с монахом всякие байки брешут?
И тут дед посерьезнел:
— Э-э, если бы это байки! Правда. Сам видел.
— И в замке видел?
— В замок ночью не хожу. Боюсь. И все боятся. Говорят, и там бывают. А я вот тут видел, на галерее. Идет что-то светлое, как сам день, а рядом тень, будто сама ночь.
— Ой, дед!
— Брешу, думаешь? Чтоб мне со старухой и внуками дня не прожить.
— Специально приду взглянуть.
— Они не каждую ночь ходят. Я однажды набрался смелости, взобрался на галерею (в случае чего, думаю, пальну из ружья). Исчезли. Спустился на погост — снова идут.
В доме у моего хозяина царило тихое отчаянье. В тот день Зелепущенок должен был проводить брата, который приезжал к нему на праздник из Донбасса, и еще при мне они пошли на автобусную остановку в Ольшаны.
Мария Семеновна, полная, добрая, синеглазая, была вся в слезах и заламывала руки; то ли с отчаянья, то ли от того, что они у нее каждую весну и осень нестерпимо болели. Была она в «сахарном» звене. А вы знаете, что такое сахарная свекла? Ни для сортировки семян, ни для прореживания всходов машин пока не придумано. «Надо будет привезти ей из Минска глицерина, — подумал я. — Это же надо, не слышать про глицерин. А ведь руки такие черные, потрескавшиеся, страшные».
— Что, не приходил еще?
— Нет. Антоська, миленький, дорогой, встрень ты его, пожалуйста, сходи ты в Ольшаны, поищи его.
— По какой дороге?
Ольшаны местечко длинное, и потому в Ольшанку из него ведут три дороги. Мария Семеновна виновато смотрела на меня, и я понял, что придется перемерить ногами все три.
— Хорошо. Дайте только его резиновые сапоги и фонарик.
— Сыночек, бога молить буду. А сапоги — вот. Потому что и впрямь, может, в поле забрел, может, в Выдрин Яр скатился, может, в канаве где лежит. А по ним же еще вода из пущи бежит. Снег ведь еще, должно быть, в пуще.
Вздохнув, я пошел от освещенных окон во тьму.
Прыгал по дороге огонек фонарика. Я обследовал Выдрин Яр, там, где он подходил почти к дороге, — ничего. Перед самыми Ольшанами потянулся лес с густым подлеском. На опушке что-то темнело. Я повел фонариком в ту сторону. У деревьев стоял Гончаренок, видимо, только что окончив справлять малую нужду, и я опустил фонарь. Малоприятно, когда на тебя светят в такой момент.
Показалось мне или нет, но в этот момент что-то будто шевельнулось в кустах.
А бухгалтер — я слышал шаги — поспешил ко мне, легко перепрыгнул канаву и стал рядом.
— А-а, Антон Глебович, — сказал дружелюбно, словно между нами ничего не произошло. — А я думаю, кто это светит. Закурить не найдется?
— Есть, Тодор Игнатович. Возьмите фонарик, посветите. — Я вскрыл пачку ножничками.
— Большой ножик, — заметил он. — Все есть.
— Все. Даже, видите, приспособление для вытаскивания гильз из казенника. Охотничий нож.
— И ногти можно постричь. Ну хорошо, пошли. До Ольшан недалеко, но все веселее вдвоем.
«Зачем ты к лесу перся? Мало тебе было придорожного кювета, чтобы еще через него прыгать да месить вспаханное поле? Наконец, не мое это дело. А дорога действительно будет короче, если идти вдвоем».
— Какие дела привели вас сюда, Антон Глебович?
— Буду обследовать замок. Любопытная история связана с ним.
— Новая?