— Какой Герард?
— Ну, твой. Пахольчик из табачного.
— Как?
— Нашли в закрытом киоске. Отравился.
— Третий? Одинаковая смерть. Чем отравился?
— Каким-то очень сильным растительным ядом.
— Каким?
— При экспертизе… Словом, некоторые чисто растительные яды нельзя распознать. И противоядия от них нет.
— Еще что?
— Дворник ваш, Кухарчик, в тот самый день…
— Что?
— Ему проломили череп каким-то тупым орудием. Сделали операцию. В сознание не приходит. Врачи не обещают, что будет жить… Ну, чем ты будешь заниматься?
— Я тебе уже говорил. А ты?
— Пойду с органистом и Лыгановским на рыбную ловлю. Он хочет ехать завтра вечером обратно. Что-то загрустил.
Хилинский поднялся.
— Вот так, брат. Все более сложно, чем мы думали.
— Я вот думал…
— Прекрасное занятие. Постарайся не бросать его до самой смерти.
И ушел.
А я снова направился в свою комнату, к своему столу, раскрыл блокнот и дописал:
24. Смерть Герарда Пахольчика. (Кому он мешал, этот чудак со своей киоскерной философией? Разве что был свидетелем чего-то? Чего?)
25. Возможно, повреждения черепа у Кухарчика смертельные. (Кто? За что?)
На этом блокнот с результатами моего разгрома можно было захлопнуть с треском.
Разгрома? Ну нет. Слишком жирно будет! Слишком это подлая штука — безнаказанность! Слишком тугой клубок сплелся из всего этого: седой старины и недавней (для меня) войны с ее «санитарными акциями» над сотнями безвинно убитых, с давними убийствами и убийствами совсем недавними, со смертью женщины, которая хотя и обманывала, но все же по-своему любила меня.
И со смертью моего друга. Лучшего из наилучших друзей на земле, большого и в поступках, и в страданиях человека.
Я должен не только сделать все возможное, чтобы помочь распутать клубок гнилых, гноем и кровью, обманом и изменой залитых деяний.
Я обязан, если это только возможно, отомстить. Да, отомстить, хотя никогда не был мстительным. Отомстить не только полной мерой, но и стократ.
Чтобы он или она содрогнулись от ужаса, прежде чем снизойдет на них последняя Неизвестность, последнее Ничто.
Потому что то, что произошло и происходит, — это уж слишком.
Мы еще поборемся. Мы еще схватимся.
Мы еще попрыгаем, как одна из двух лягушек, которые попали в кувшин с молоком. Одна сложила лапки — все равно конец — и пошла ко дну.
Но вторая была — смешно сказать — более мужественной, чем некоторые люди. Потому что она боролась даже в безнадежности. И сбила лапками островок из масла, маленький плацдарм жизни.
Тихое, слегка заспанное, все в сером свете вставало над Ольшанкой утро. Трава была в росе — словно кто густо сыпанул студеной дробью. Я, как в детстве, нарочно шаркал ногами, чтобы за мной тянулся непрерывный темно-зеленый след. Хотя бы он сохранился одну минутку, пока не взойдет солнце. А оно должно было вот-вот взойти и своим ласковым и теплым, еще не жгучим, как в июле, дыханием за несколько мгновений подобрать росу, словно стереть недолговечный мой след с лица земли.
А ведь действительно, что от меня останется через несколько лет? Статьи, которые мало кто будет читать? Пара книг, которые помусолят в руках немного дольше? Круговорот вещества в природе? Ну, разве что. Однако никто не узнает меня ни в травинке, на сглаженном холмике, ни в багровой ладошке кленового листа, падающего на склон горы.
Но долго думать об этом не хотелось. Снова приходили ночи при молодой луне, которая взрослела и толстела и вот-вот должна была превратиться в полную луну, чтобы щедро отдать земле весь свой свет. Солнце отдавало земле благотворную ласку. Утром будил это солнце жаворонок, вечером усыплял соловей.
Все ученые — дуралеи, а зоологи, тем паче орнитологи — вообще вислоухие олухи, потому что они (орнитологи) относят соловьев к отряду воробьиных (правда, подотряда певчих), куда входят, по их милости, и вороны, сороки, сорокопуты и другие подобные субъекты. Довольно странно! Я никогда не сажал бы в клетку соловья, а что касается вороны — то и подавно.
…Вот так рассуждая, и шел я под этим небом, которое все больше голубело, обещая погожий теплый день.
Было еще так рано, что по дороге от плебании до Белой Горы я не встретил ни одной живой души. Никто еще даже не копался во дворах, никто не отдернул занавеску, провожая меня любопытным взглядом.
Я думал, что понадобится подниматься на городище, чтобы разбудить Сташку, однако, подойдя к подножию поросшей травой махины, — к своему удивлению, — увидел, что она уже там. Сидит на каком-то бревне, неудобно вытянув длинные ноги. В легком пестром платье, в тонкой кофточке, накинутой на плечи. Ожидает.
Глаза слегка запали, видимо, от усталости, губы слегка улыбаются. Никогда еще не была она мне столь дорогой, как в этот момент, никогда не была такой желанной.
— Доброе утро! Как твои?
— Дрыхнут еще все. А у тебя?
— Десятый сон дохрапывает Мультан. И Вечерка с ним. Нет, надо мотать отсюда. И в сторожку добираются.
— Так ведь все равно завтра уедешь.
— Эт-то я еще погляжу. Как некоторые будут себя вести.
— А Вечерка?
— Вечерку отошью. Это же вчера сидят, а тут жена Вечерки приплелась. «Ну, выпили. Хряпнули», — говорит дед. «Слишком частое твое хряпанье, — говорит жена Вечерки, — как бы не вылезло боком». Тогда Вечерка рукой махнул: "Слушай ты рапуху эту, мало ли что она верещит".
— Ну, а вы что на это?
— А я сижу и думаю: «Вот это действительно мужское отношение к женщине. Не кто-нибудь, а пан и властелин».