Тут я догадался, что это Гремислав Валюжинич, инициатор «удара в спину», жена Витовта Федоровича Ольшанского Ганна-Гордислава и зодчий костела, башни которого, одетые лесами, уже возвышались над стенами.
— Этот истинствовать не будет, — сказал Гремислав. — Для него есть две очины. Одну он продаст, но за вторую зубами будет держаться, глотки грызть за свои скойцы.
— Родные, — сказал зодчий, — он все же откуда-то знает о вас. И потому бегите. Пока не поздно. И возьмите с собой альмариюм с деньгами. Они не принадлежат ему. Они — людские, ваши. Тех, кто восстали. Бегите. Садитесь где-нибудь на Немане на окрут — и куда-нибудь в немцы. Потом вернетесь, когда снова придет ваше время, когда надо будет покупать оружие. Продажный род. Что предок Петро, который князя Слуцкого выдал, что этот.
— Кони есть? — спросила женщина.
— Есть кони, — сказал Гремислав. — Ключаюся с тобою, дойлид. Но столько ремней золота, столько камней, столько саженых тканей — разве их повезешь в саквах?
— Возьмите часть. Остальное припрячем здесь.
— Я не хотел, — сказал Валюжинич. — Но зэлжил он самое наше белорусское имя.
— И пусть останется ни с чем, — жестоко сказала женщина. — Без меня и без сокровищ. Таков пакон. И пускай нас оттуда достанет, акрутны, апаевы псарец. У него своя судба, у нас своя. А тебе, великий дойлид, благодарение от нас и от бога.
— Будете благодарить, когда все окончится хорошо.
…И вот уже падает на только что засыпанную яму огромный спиленный дуб (где я читал про такой способ захоронения сокровищ? — отмечает во сне подсознание), и вот уже и следа нет, и ночь вокруг.
…И вот уже рвутся в ночь, прочь от стен замка диким лесом два всадника. У одного при бедре длинный меч, у второго, меньшего, корд. Исчезли.
И вот худой человек поднимается по лесам башни костела. Стоит и глядит в сторону бескрайних лесов, где далеко-далеко — Неман. И тут алчная растопыренная пятерня толкает его в спину, и в глазах недоумение… Стремительно приближается земля.
И это уже как будто не он, а я падаю, как несколько лет назад со скалы на Карадаге (чудо и собственная сообразительность спасли тогда меня от неизбежного, — отмечает подсознание).
Этого чудо не спасло. Я опять смотрю сверху. И он, отсюда маленький лежит на земле, как кукла… Опять я внизу. Над трупом стоит коренастый темноволосый человек. Узкие глаза. Жесткий прикус большого рта. Сребротканная чуга падает широкими складками. А напротив него довольно уже зрелая женщина в черном.
Витовт Федорович Ольшанский и его сестра.
— Положите в корсту, в мед, — горько говорит женщина. — И в Кладно к бальзамировщику.
— Ты, может, и в костеле его положишь?
— Не только положу, но и пижмом удостою. Он строил — ему и лежать.
— Ну ясно, вы же размиловались. А то, что он справца того, что они добро мое растранжирили, что в зэшлом часе
предок Петро добыл, что я добыл?
— Изменой вы его добыли. Зэлжили имя белорусское, имя Ольшанских. И жаль мне только, что я в зэшлые часы не могла придушить его в колыбели. И тебя тоже. Потому что младшей была. И это наше общее владение, кого хочу, того и кладу. И контарфект над гробом его, бедного, безвременным повешу. И проусты над ним месяцами петь будут, чтобы возрадовалась его душенька.
— Ну, он и тела не забывал.
— Зато ты забыл, смоковница бесплодная. Макула на нашем народе, хробок, туляч. Ты и с женщинами можешь только партаци. Так чему удивляться, что настоящая от тебя убежала? От тебя убежала бы и косорылая.
— И не боишься?
— Чего? Лепешки пагною, кучи умету?
— Ой, гляди.
— Королю я донесла бы на твои проделки, да мерзячка меня берет глядеть на тебя.
И снова падает человек. И снова дикий крик. Падаю я.
Я просыпаюсь, залитый холодным потом. Настолько это живо. И не сразу понимаю, что я лежу в боковушке и меня трясет Вечерка, мой хозяин:
— Антю, вставай… Мы с кумом. И так нам без тебя скучно, так грустно. — Он всхлипывает. — Мы плачем. Вставай, Антю.
— Хорошо, сейчас. — Я понимаю, что не отвяжется и что лучше сейчас выйти, а потом незаметно исчезнуть: скорее всего они и не заметят.
Когда я пришел на хозяйскую половину, то увидел хозяйку на печи, стол, уставленный кушаньями и парою «гусаков», а за столом кума, небольшого, лысого, как колено, человечка, и хозяина.
Поначалу я хотел уйти сразу, но потом разговор заинтересовал меня. Вечерка философствовал, а хозяйка (этого я не мог понять) тихо смеялась на печке.
— Все на свете — паразит. И муравей паразит, и пчела паразит, и овца паразит, и волк паразит, и ты паразит, и я паразит.
— Я не паразит, — возражал кум.
— А кто когда-то еще в колхозе мешок жита украл?
— Я не крал.
— Ну, все равно. Да ты погляди на себя. У всех честных людей чуприна на голове, а у тебя — плешь. И говоришь, что не паразит.
Тыкая вилкой в тарелку, несчастный кум старался перевести беседу на другие, более приятные рельсы:
— А я сало ем.
— Вот-вот! — И с возмущением: — Да честные люди — мяки-ину! — едят. А ты — сало. И говоришь, что не паразит.
Я ушел и сел на лавочку в палисаднике. Голова после сна и всего прочего болела нестерпимо. Надо было меньше курить. Надымил, как… Ясно, что тут заболит. И эти нажрались водки. Будто несчастье это какое-то ниспослано на людей. А за окном снова высокопарная беседа.
— …украшает траву тем, что еще недавно было высококачественной белорусской едой. Даже жалко стало. Такой продукт испортил попусту… — И после паузы: — Одного поля ягода. Что Лопотуха, что Ольшанский Ничипор, княжеское отродье, что этот юродивый отец Леонард, крыса такая.