Я был благодарен ему, что он не дал мне назвать имя Зои. Последнее это дело мужику катить бочку на женщину, которая была с ним.
— Хорошо, — сказал Щука. — Твоя старая байка наверняка не связана со всеми этими событиями. Кстати, возьми книгу и — вот тут на кальку сделано несколько копий… Оригинал оставим у себя. А что у тебя нового?
Я кратко рассказал.
— Вот это уже любопытно, — сказал Щука. — И, главное, мы сами не знаем о расстрелянных, кто за что и как. Если что-то интересное узнаешь — говори вот с ним, — кивнул на Адама. — А сам своим делом занимайся.
Ага, так я и могу заняться только своим делом.
— А про того Высоцкого, что в тридцать девятом повесили, — продолжал Щука, — так я помню этот процесс. Один из наиболее шумных. Действительно, говорили — подкладка политическая. А больше ничего не знаем. Архив сгорел.
Я снова налил себе воды и выпил.
— Что это ты пьешь, как с похмелья? — спросил Хилинский.
— Что-то в последнее время жажда мучает. В голове какой-то туман странный… Ну, а насчет тех, расстрелянных? А насчет тех, что убили в Кладно?
— Говорю тебе, — сказал Щука, — архивы сгорели. Архив суда — сгорел. О Варшаве и говорить нечего. И кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.
— Считай, — вмешался Ростик, — 26 июня Витебск, 27 — Орша, 28 — Могилев, 3 июля — Минск, накануне — Вилейка. Видишь, как окружили, обложили. Твоих кладненских расстреляли семнадцатого. Ну, а Кладно мы взяли восемнадцатого июля. И значит, немцы могли не успеть вывезти архив и награбленное ведомством Розенберга.
— А что ты такое сотворил, что в Ольшанке был скандал? — Хилинский вертел в руках одну из лент.
— Замок фотографировал, — мрачно сказал я. — Выдам потом пленку японцам.
— Прижмут тебе когда-нибудь твой длинный язык, — проворчал Грибок.
— Не прижмут, — сказал полковник. — Потому с ним и делимся. Потому и разговор с ним идет здесь, а не там… Несмотря на некоторых.
— Лента эта не палимпсест, — вдруг сказал Хилинский. — Выскабливали пергамент по какой-то иной причине.
— Что-то маскировали? — спросил Грибок.
— Кто знает? И думаю, что, может, клей, которым прикреплялась лента к предмету, — хмуро сказал Хилинский. — Только что это за предмет? Где его найти? — И добавил, глядя на то, как я снова пью воду: — Все же думай и ты, Антось. Вместо ребуса.
— Я тот ребус уже и без предмета разгадал. Полагаю, правильно.
— Склоняюсь к твоему мнению, Антось, что здесь что-то есть, — сказал Адам. — Вряд ли человек зашифровал бы что-то неважное. Но… не лезь ты слишком в дела Андрея и… Ростика. Твое дело история. И ты им подай иногда только то, что посчитаешь нужным… И они тебе нужное скажут… Что тебя касается. Помогут. Но и ты посильно поможешь.
И он с нажимом добавил:
— Если посчитают нужным заняться делом.
— Смерть моего Марьяна не считать — нужным?..
— Потому что говорить о своих делах с другими, — перебил меня Адам, — они не любят. А иногда просто не имеют права. И ты их не вини. Не лезь к ним, а они к тебе не полезут. Если что-то серьезное случится — разберутся сами.
Я был в холодной ярости. Не считать серьезным — такое?
— Не лезь ты в бутылку, — сказал Щука. — Если это было убийство — рано или поздно его раскопают.
— Кто это раскопает?
— Мы.
— Что ж, помогай бог, — сухо сказал я.
Хилинский вышел проводить меня. Стоя на этой занюханной площадке, беседовали.
— Слушай, что означает твое?
— Три, — сказал я.
— Гм. Ну хорошо. И вот это, расспроси, кто такой Бовбель, банды которого в войну и после войны гуляли возле Ольшан.
— Что, это важно?
— Щука считает.
— Тогда можно.
— Чепуха какая-то получается с этой полоской, — сказал он. — Кроме вот этого «слуцких ворот» и слова «жажда».
— Почему?
— Не знаю… Ну, а как там рыбка у вас ловится?
— Не знаю, — в тон ему ответил я.
— Спроси, если ловится, может, и я к тебе подъеду. А что еще делать пенсионеру?
— Знаешь, пенсионер, — сказал я, — катись ты к такой-то матери…
— Качусь, — улыбнулся он и закрыл дверь.
И снова трясет машину по дороге Езно — Ольшаны.
Если это можно, конечно, назвать дорогой.
Но археологи не жалуются. И Шаблыка со Змогителем. И Высоцкий с Гончаренком. Одному лишь мне кажется, что на такой дороге только масло сбивать. И я даже не знаю, повезло мне или нет, когда из окна вагона увидел всю компанию на перроне (что-то выгружали) и в последнюю минуту, почти на ходу, спрыгнул.
Может, мне было бы легче переносить эту тряску, если бы не такая страшная жажда и такой тяжелый сон, которые мучают меня в последнее время.
Что-то со мной происходит неладное.
— Когда это, ребята, мы перестанем трястись по этим дорогам? Дороги и дороги, — не выдерживаю я.
— Ляжешь под сосенку — тогда и не будешь трястись, — мрачно «шутит» Змогитель.
— Иногда кажется, может, оно и лучше так-то, — вздыхает Гончаренок.
— Типично белорусский взгляд на вещи, — иронизирует Шаблыка. — «Что за жизнь?.. Утром вставай, вечером ложись, вставай — ложись, вставай — ложись. Вот если бы лег да не встал».
Все смеются, хотя и не очень весело. Такой ласковый и почему-то грустный майский вечер, что хочется верить одновременно в вечность и тленность бытия.
— И в самом деле так, — говорит настроенный на лирический лад Гончаренок. — Оттрубил каких-то лет шестьдесят — и хватит. И кому тогда дело, сколько твои кости пролежали в земле? Ведь правда, пани Сташка?