Я расчистил стол от следов ночной работы и поставил на него что было.
— Что ты собираешься делать в ближайшие дни?
— Пока ничего. Дня через три уеду.
— Куда?
— В Ольшаны, по делу. Это под Кладно. Деревня.
— Надолго?
— Недели на три, может, на месяц.
— Ну вот, значит, прощай. Может случиться, что и встретимся. Случайно. Кто знает, где оно, что и как.
— Послушай, Зоя. Я тебе еще раз говорю…
— Не говори глупостей. И не повторяй этого. Сам знаешь, женская слабость. Но только не со мной. Я уже решила.
— Не буду. Хотя мне плохо. Но, возможно, я смогу переубедить тебя.
— Посмотрим, посмотрим…
Странные, странные глаза.
— А что ты эти дни делал?
— Да тут головоломку одну древнюю решал.
— И решил?
— Не совсем. Не до конца.
— Ну, помогай тебе бог. Пусть тебе повезет. Ты же, смотри, возьми теплые носки. Несколько пар. В деревне еще слякоть. Блокнотов пару. Сигарет. Кофе растворимого, потому что там не достанешь. И ручек пару заправь. И пленок возьми для аппарата. И нож. И бритву.
Что-то нарочитое и неуверенное было в этой заботливости. Так, наверное, жена отправляет в дорогу мужа, изменив ему или зная, что непременно изменит, что высший, непреклонный рок неотвратимо ведет ее к этому.
— Все возьму, — сказал я. — У меня список. Я — опытный командированный. И вообще… методичный старый холостяк.
— Не надо тебе больше им оставаться. Слышишь, прошу тебя. Плохо это кончается.
— Ну, конечно, кто женится — у того жизнь собачья, зато смерть человеческая, а кто нет — у того собачья смерть, зато жизнь человеческая, — неудачно пошутил я.
— При нынешних родственных чувствах и смерть не всегда бывает человеческая, — подхватила она.
— Да что с тобой?
— Плачу, — ответила она. — И над тобой. И над всеми. — И вдруг поймала в воздухе выключатель бра, нажала на него.
— Иди ко мне, — голос был хрипловатый и отчаявшийся. — Последнее наше с тобой… мгновенье… Прости меня.
В тоне ее было что-то такое, что нельзя, невозможно было сказать «нет».
Через час я провожал ее. И сколько ни убеждал ее, чтобы она осталась, сколько ни уговаривал, сколько ни говорил, что завтра сам пойду к ее мужу, она, бледная, только отрицательно качала головой.
— Не провожай меня. Ну вот, я не хотела, чтобы не было этого вечера, чтобы не вспоминал. А теперь я пойду. Я страшно устала.
Мы стояли в подъезде, и, когда в него вошел Хилинский, распечатывая пачку сигарет, она даже на мгновение не оторвалась от меня.
Хилинский, проходя мимо нас, сделал незнакомое лицо. А она, не успел он подняться и на несколько ступенек, припала к моим губам.
— Помни… Прости… Не поминай меня, пожалуйста, лихом. Прощай.
Оторвалась от меня и выбежала в дверь, под дождь, который нещадно поливал весь огромный город, все его мокрые блестящие крыши и голые деревья.
…Хилинский все еще возился с ключом, и я остановился возле него закурить.
— Печальная, — вдруг сказал он. — Горестно-печальная.
— Вам странно? — сухо спросил я.
— Немного, — ответил он. — Не мое это дело, Антон, но я думаю, что знаю людей. И… как мне кажется, она не относится к типу чувствительных. Ту-уго знает, что, как и зачем. Даже когда чулки покупает, даже когда в первый раз поцелуй дарит. Ну, это все же лучше, чем какая-то красотка, которая петуха от кур гоняет «за задиристость»… Опечаленная… Видно, что-то серьезное случилось.
— Это моя бывшая приятельница, — сказал я.
— Одобряю.
— Что бывшая?
— Нет, что приятельница.
— Мое поведение люди когда-то назвали бы предосудительным, — горько сказал я.
Я не стал объяснять почему, но он, видимо, понял.
— Себе ты это можешь простить? Тогда зачем осуждать за то же самое других? И кто имеет право осуждать?
Разговор становился чертовски неприятным. Мы оба чувствовали себя неловко. Он потому, что вмешался в чужие дела, которые его не касались. Я же потому, что, ища человеческого голоса, сочувствия в нем или хотя бы тени сочувствия, непростительно распустил язык. Божьим даром было появление в это время свежего человека, да еще с такими предметами в руках, что у всякого глаза полезли бы на лоб.
По лестнице поднимался Ксаверий-Инезилья Калаур-Лыгановский с медным ликом. Его беспощадные глаза смотрели поверх круглого щита; вооружен он был копьем со здоровенным бронзовым наконечником.
— Готово, — тихо сказал я, — достукался с пациентами. Ну, по крайней мере, не Наполеон. Еще одна, свежая мания.
— И он увидел на стене зловещий, черный призрак Деда Мороза, — сказал Лыгановский, смущенно улыбаясь, и объяснил: — Несу вот художнику. Масайские копье и щит. Аксессуары для картины. Нарисует, а за это обещал реставрировать.
— А я подумал, что, наконец, появилась новая мания, что это вы входите в роль Чомбе, — сказал я.
— Ну, что вы! Не так уж плохо идут мои дела. И не так низко я пал.
— Откуда это у вас? — спросил Хилинский.
— А вы бы зашли как-нибудь ко мне.
— Не так уж плохо идут мои дела, — с иронией повторил его слова Хилинский.
— Догадываюсь, поскольку вы еще здесь, а не в моем департаменте. А вы просто зайдите посмотреть, — сказал психиатр.
— Любопытно, — заметил я. — Прямо хоть в музей.
— А у меня и есть… почти музей. Оно все и пойдет когда-то в музей.
Бронза наконечника была покрыта такой тонкой насечкой, что я был заворожен.
— В самом деле, откуда такое чудо?
— Я, мой дорогой, медицину в Праге штудировал.
Закурил с нами.
— Чехи тогда стипендии давали… угнетенным. Украинцам, лужичанам, нам. Но работу на родине найти было нельзя… Ну и рассеялись по земному шару. Где я только не работал! И в Индии на эпидемии холеры, и в Нигерии на сонной болезни, и черт еще знает где. Приходилось быть мастером на все руки. А что поделаешь? Человек, когда умирает, знает лишь слово «лекарь», и плевать ему на такие понятия, как «фтизиолог» или «психиатр». Наконец, при многих болезнях бывают интереснейшие отклонения в психике. И мы очень плохо их знаем, очень мало ими занимались.