Все же, несмотря на все неприятные черты характера, были в ней и внутренняя совесть, и ум, и боль далеко не счастливого человека. Мне было жаль ее. Наверное, потому, что немного любил.
— И ты не мучайся. Пусть будет все, как есть. Разве нам было плохо все эти месяцы? — спросила она.
— Хорошо было, — принимая все, сказал я.
— Ну вот, значит, нам дано было счастье. Будет что вспомнить. Разве мало? Другие и на понюх такого не имеют. Ну… ну… что ты?..
Погладила меня по голове. Это прикосновение маленькой руки заставляло меня в свое время сходить с ума от влечения к ней. Теперь оно отозвалось лишь болью.
— Вот видишь, значит, и в самом деле конец. Ладно. Ты не будешь против, если я иногда буду все же заходить?
— Почему это я буду против?
— Ты не бойся. Просто так. Отогреться.
— О-ох, что же это мы все-таки натворили?!
Она положила одну свою красивую ногу на другую, пригубила вина. Лицо ее при свете торшера было золотым, мягким и очень грустным.
— Я раньше, чем ты, забыла, что ни на что не имею права. И что тебе было думать о моей репутации? Ты же ничего не знал. И потом, можно подумать, что ты первый пришел ко мне и остался. Змий-искуситель. Я сама этого хотела. И это меня к тебе тянуло. Я и сделала, чего желала и что могла.
Честное слово, сердце у меня разрывалось от этих слов. Но что я мог?
— Ну хорошо, — глухо сказала она. — Хватит об этом… Ты где был сегодня?
Явно искала нейтральную тему.
— У Марьяна, — сказал я.
Зоя немного знала его: раза три-четыре встречались у меня.
— Он что, по-прежнему чудит с этими деревянными куклами?
— Не надо так, — сказал я. — Он делает большое дело.
— Да я разве против? Как его жена?
— Плохо с ней. Ну, это их дело. Хуже то, что он из-за нее страдает. И, наверное, поэтому сердце снова дурить начало. Страхи разные, как всегда у сердечников. Подозрения. А от кофе и табака никак не откажется…
— В больницу ему надо лечь. Жаль, если с хорошим человеком что-нибудь случится. Сволочь какая-нибудь живет, а вот Сережа Певень, бедняга, такой молодой, талантливый, только что должность такую хорошую получил, так легко с ним людям было бы жить — и на тебе, рак.
— Это беда, — сказал я. — Великая беда! Но что поделаешь, если на долю нашего поколения столько выпало.
Она вдруг решительно поднялась.
— Ну, нечего засиживаться. — Поколебалась немного — и оставила «Немеш кадар». — Приторный.
— Ты ведь любишь полусладкие.
— Наши люблю. А может, мне просто в эти дни все приторно? Слушай, Антось, а что это мы в первый наш вечер пили, не помнишь?
— Помню. Ты была в голубом платье. И бусы янтарные на шее. И губы не накрашенные. А пили мы тогда «Хванчкару».
— Пожалуй, нигде ее теперь нет. А хорошо было бы… по последнему бокалу… Так, как тогда — по первому. Ведь это же последний, Антоша… Последний. И ничего тут не поделаешь. И вот стол твой с чистой бумагой, и этот подсвечник, и лампа. И всего этого я, наверное, уже не увижу, потому что не знаю, найду ли силы заглядывать к тебе.
Слышать это было невыносимо, и потому я, чтобы отдалить неминуемую последнюю минуту, тихо сказал:
— Почему не достанешь? Вчера в магазине была «Хванчкара». Чудеса какие-то. Видимо, что-то большое в лесу сдохло… Большой какой-то зверь подох… Разве что разобрали? Давай сбегаю.
— Сбегай, — сказала она глухо. — Окончим тем, с чего начали. Только не задерживайся там долго. Мне страшно будет тут… одной.
Когда я уже надевал пальто, она спросила:
— Деньги у тебя хоть есть? А то возьми…
— Есть.
Я быстро бежал в магазин и проклинал себя всеми возможными словами.
…Когда я возвратился, она стояла у окна и смотрела в темноту. Обернулась ко мне и вытерла глаза.
— Я, глупая, погнала тебя, не спросив, хочешь ли этого ты.
— Не хотел бы — не пошел.
— Тогда налей.
Мы сидели и перебрасывались малозначительными словами, но у меня было такое состояние, словно я на собственных похоронах или на похоронах чего-то дьявольски важного. Никогда в жизни мне еще не было так тяжело и скорбно.
Когда мы уже одевались в прихожей, она вдруг припала к моей груди.
— О-ох, Антон… Что я наделала! Почему с самого начала не сказала правды? Зачем обманула?
— Слушай, — не выдержал я, — оставайся. Навсегда. Я не могу больше.
Глаза у нее была влажные, невыплаканные.
— Нет, — сказала она, — не имею права. Да и зачем? Назад не вернешь. Но я все же, может, когда-нибудь зайду к тебе погреться. И только.
В эту минуту я снова любил ее, может, больше, чем прежде. Мое сердце мучительно тянулось к ней. Но я понял: и в самом деле — все. Она так решила.
…Мокрый снег лепил в наши лица, когда мы вышли на бульвар. Она поймала такси, но долго стояла возле него и смотрела мне в глаза.
— Ну, прощай, — наконец сказала она, словно от себя оторвала что-то. — Раньше в таких случаях надо было перекрестить. А теперь…
Она прижалась к моим губам холодными мокрыми губами и, когда они потеплели, с трудом оторвалась.
— Прощай. Бог с тобой. Прости.
Хлопнула дверца такси. Последний раз взметнулась за стеклом рука в белой перчатке. Потом машина рванулась с места, окатив мои ноги мокрым бурым снегом.
…Все во мне плакало, и не столько от любви, сколько от утраты. Неизвестно почему я зашел в кафе «Космос», выпил там у стойки бокал коньяка, потом пошел шататься по улицам, нащупал в кармане измятый конверт с письмом к отцу и опустил его в ящик, долго сидел на мокрой скамейке и бесцельно смотрел на радужные пятна фонарей в черных обледенелых ветвях. Затем снова выпил у стойки. На этот раз вина.